Валентин Распутин

Когда возрастом переживаешь своего учителя, многое кажется странным. Странно, что Владимиру Алексеевичу Чивилихину было всего 56, когда он скончался, на пять лет меньше, чем мне теперь, а значение и авторитет его имени были к тому времени огромными, его духовная фигура высилась в обществе могучей глыбой. Странно, что, когда мы впервые встретились в сентябре 65-го года в Чите, ему еще далеко было до сорока, совсем молодой человек, написавший к тому времени и «Серебряные рельсы», и «Про Клаву Иванову», и «Елки-моталки», и многое другое. Прочитав «Серебряные рельсы» — о героической гибели в военные годы в Саянах изыскателей трассы Абакан-Тайшет Кошурникова, Журавлева и Стофато, — я, тогда только начинавший работу в красноярской молодежной газете, выпросил строительство трассы под свое перо, часто бывал там, подружился с сыном Стофато, который, по тогдашнему обыкновению, не усидел в теплых краях, где жил с семьей, и кинулся в Сибирь завершать дело отца. Он же, Владимир Стофато, впервые привез меня со станции Кошурниково на разъезд Стофато, едва ли начинавший обустраиваться, и я, помню, высказал ему предположение, что, если бы не книга Чивилихина, этих именных станций первых изыскателей могло не быть. «Если бы не книга Чивилихина, меня-то здесь точно не было бы», — ответил Стофато. Потом я убедился, что она, эта книга, зазвала на стройку многие сотни, может быть, тысячи молодых людей. А я, влюбившийся с тех пор в Саяны (снятся и сейчас), стал постоянно ездить в «олений край» — в Тофаларию на иркутской стороне Саян — и писал восторженные не то очерки, не то рассказы о поразившей меня красоте гор и живущем там маленьком добром народце.

В сентябре 1965-го незадолго перед тем созданный Союз писателей России впервые провел в глубине Сибири совещание молодых писателей. Поехал на него и я — всего с несколькими рассказами, в том числе с тофаларскими. Поехал, признаться, больше для того, чтобы встретиться там со своими иркутскими друзьями — с Александром Вампиловым, Вячеславом Шугаевым и Геннадием Машкиным. «Себя показать», т.е. свои литературные опыты, было «во-вторых». Как журналист я был на хорошем счету, писал заметно, и, если бы в Чите мне сказали, что мои рассказы слабы (так оно и было), я бы, вероятней всего, без большого сожаления свое приближение к литературе оставил. Но мне повезло, я попал в семинар к Владимиру Чивилихину. Иногда я ставлю себя на его место и думаю: а как бы, интересно, я в свои неполные сорок лет, но уже после «Последнего срока» и «Живи и помни» отнесся к начинающему литератору, автору «моих» рассказов образца 1965 года, и, боюсь, обошелся бы я с ним более сурово. Кроме двух рассказов, остальные я не печатаю. Но Владимир Алексеевич что-то высмотрел в них — что-то, должно быть, не столько имеющееся, сколько обещающее. Еще до начала работы семинара он отыскал меня в гостинице, подбодрил, тут же по телефону продиктовал один из тофаларских рассказов в «Комсомольскую правду», где тогда работал, — и уже через два дня мой опус там и появился.

С первой нашей встречи и до последней я всегда удивлялся в Чивилихине его откровенной, без оговорок и оглядываний, русскости, которая и всегда-то в России вызывала подозрение больше, чем в Германии или во Франции, а в 60-е годы была попросту опасной. Считалось: жить живи, думать думай, раз уж тебя угораздило таким родиться, но свои «русские» мысли оставляй при себе. Вспомним даже более поздний разгром журнала «Молодая гвардия», вспомним знаменитую статью «Против антиисторизма» будущего «архитектора перестройки» Яковлева — статью, после которой последовали «меры» и едва пробивавшийся тогда русский голос был отлучен от печати. Однако дух уже витал, уже и великие могилы, и поруганные святыни начинали куриться этим духом, и спрятать его становилось все трудней, запреты не могли иметь результата.

У Чивилихина сам вид был такой: я есмь русский, и ничего вы со мной не сделаете. И лицом, простоватым и умным, открытым, выносящим душу наружу, и осанкой, коренастой и прочной, и даже мужицкой походкой — всем в себе он казался до того ясен, что скрывать что-либо было бессмысленно. Если бы он говорил или думал по-иному, лицо у него как-нибудь перекосилось бы от возмущения, а речь сделалась невнятной. Есть сосуды, в которые что попало не нальешь. Такими были Юрий Гагарин, Владимир Солоухин, Василий Шукшин, Анатолий Передреев, а раньше — Сергей Есенин, Федор Шаляпин. Таким был и Владимир Чивилихин. В них сама природа позаботилась о содержании, и к ним и свои, и чужие отнеслись бы с подозрительностью, если бы они попытались стать другими.

Многое из того, что стало затем книгой «Памятью», я слышал от Владимира Алексеевича лет за десять и пятнадцать до написания романа. Всю жизнь он шел к этой главной работе, по крупицам собирал ее и по крупицам же всего себя ей отдал. Отдал и душу, и весь свод раздумий о нашей истории и судьбе, всю боль за прерванную память, на ней сорвал свое сердце. Память… Почему так бесконечно много вбирает в себя память, и где, на каких полях она делает свои неисчислимые засевы?

Народ может быть деятелен и здоров, ощущать себя телом единым лишь в том случае, если он несет в себе всю глубину своей исторической жизни и дышит древностью так же свободно и так же необходимо, как современностью. Жить одной современностью нельзя, это существование в барокамере, где не ходят вольно ветры и не мерцают в утренней и вечерней дымке горизонты, это значит и нравственно, и духовно, и физически посадить себя на «мель», обречь на болезни и принять паразитный образ жизни. Все это, сумев отсечь себя и от прошлого, и от будущего, мы сейчас в избытке и испытываем.

Надо сказать, что тогда, на рубеже 70-80-х годов, когда создавалась «Память», мы пеклись больше всего о восстановлении, о сращивании оборванных духовных кровотоков между прошлым и настоящим, что должно было, по нашему представлению, привести к постепенному, по мере наполнения животворными токами, оздоровлению народного, а затем и государственного организма… К тому дело и шло.

Память, особенно после публикации романа Чивилихина, и возрождение сделались знаменем наших действий. Но мы не могли не опоздать, для национально-восстановительной работы нам оставлено было всего-то лет пять после 1980 года, когда народ пришел помянуть павших на Куликовом поле. Всего-то лет пять, в течение которых, с одной стороны, коммунизм продолжал настаивать на своем историческом «суверенитете», а с другой — отделившийся от него радикал-либерализм, почуяв в «объединенной» России главную для себя опасность, принялся выкраивать ей иную судьбу…

От этих размышлений никуда не деться, речь идет о том, была ли наша работа хоть сколько-нибудь полезной, не попусту ли надорвал свое сердце Владимир Чивилихин. Тем более что и другая сторона его писательского служения — защита от хищничества родной земли — видимого успеха не принесла. Пал на Алтае Кедроград, организации которого Владимир Алексеевич отдал немало сил и в котором видел пример правильного хозяйничания, вырублены с жестокостью кедрачи, а на Байкале, на спасение которого Чивилихин кинулся одним из первых, и по сей день продолжают травить воду целлюлозные комбинаты.

Нет, ничего не было напрасно. Спасающие — спасают, так было и будет. Огромный патриотический порыв, вызванный романом «Память», радость и гордость от русского имени, встреча с Родиной, с которой, не расставаясь, мы были в разлуке, потому что знали ее коротко, духовное прозрение, готовность претерпеть за Россию что угодно, принятие ее с любовью и состраданием в сердце — все это не могло исчезнуть бесследно. И все это не в 91-м году нам дано, а добыто прежде. В сегодняшней истерзанной и разграбленной России оно ушло в тылы, силу которых мы еще не знаем.

Владимир Чивилихин сделал все, что мог, и даже много больше, чем мог один человек. Ему упрекнуть себя не в чем. Имя его навсегда занесено в святцы отеческого служения.

России не повезло, быть может, лишь в том, что у нее было недостаточно таких защитников, как Владимир Чивилихин. 

1998 г.

Распутин Валентин Григорьевич. Он сказал главное слово\\ Гудок, 14 марта 1998 г.